Надя теща длинный нос судебного пристава подсудимый глаша все это прыгает вертится и уходит далеко

Обновлено: 24.04.2024

Рассказ «Сонная одурь» [ i ] (1885 г.) русского писателя Чехова Антона Павловича (1860 – 1904).

🗩 Адвокат задремал на судебном заседании.

В зале окружного суда идет заседание. На скамье подсудимых господин средних лет, с испитым лицом, обвиняемый в растрате и подлогах. Тощий, узкогрудый секретарь читает тихим тенорком обвинительный акт. Он не признает ни точек, ни запятых, и его монотонное чтение похоже на жужжание пчел или журчанье ручейка. Под такое чтение хорошо мечтать, вспоминать, спать. Судьи, присяжные и публика нахохлились от скуки. Тишина. Изредка только донесутся чьи-нибудь мерные шаги из судейского коридора или осторожно кашлянет в кулак зевающий присяжный.

Защитник подпер свою кудрявую голову кулаком и тихо дремлет. Под влиянием жужжания секретаря мысли его потеряли всякий порядок и бродят.

«Какой, однако, длинный нос у этого судебного пристава, — думает он, моргая отяжелевшими веками. — Нужно же было природе так изгадить умное лицо! Если бы у людей были носы подлиннее, этак сажени две-три, то, пожалуй, было бы тесно жить и пришлось бы делать дома попросторнее. »

Защитник встряхивает головой, как лошадь, которую укусила муха, и продолжает думать:

«Что-то теперь у меня дома делается? В эту пору обыкновенно все бывают дома: и жена, и теща, и дети. Детишки Колька и Зинка, наверное, теперь в моем кабинете. Колька стоит на кресле, уперся грудью о край стола и рисует что-нибудь на моих бумагах. Нарисовал уже лошадь с острой мордой и с точкой вместо глаза, человека с протянутой рукой, кривой домик; а Зина стоит тут же, около стола, вытягивает шею и старается увидеть, что нарисовал ее брат. „Нарисуй папу!“ — просит она. Колька принимается за меня. Человечек у него уже есть, остается только пририсовать черную бороду — и папа готов. Потом Колька начинает искать в Своде законов картинок, а Зина хозяйничает на столе. Попалась на глаза сонетка — звонят; видят чернильницу — нужно палец обмакнуть; если ящик в столе не заперт, то это значит, что нужно порыться в нем. В конце концов обоих осеняет мысль, что оба они индейцы и что под моим столом они могут отлично прятаться от врагов. Оба лезут под стол, кричат, визжат и возятся там до тех пор, пока со стола не падает лампа или вазочка. Ох! А в гостиной теперь, наверное, солидно прогуливается мамка с третьим произведением. Произведение ревет, ревет. без конца ревет!»

— По текущим счетам Копелова, — жужжит секретарь, — Ачкасова, Зимаковского и Чикиной проценты выданы не были, сумма же 1 425 рублей 41 копейка была приписана к остатку 1883 года.

«А может быть, у нас уже обедают! — плывут мысли у защитника. — За столом сидят теща, жена Надя, брат жены Вася, дети. У тещи по обыкновению на лице тупая озабоченность и выражение достоинства. Надя, худая, уже блекнущая, но всё еще с идеально белой, прозрачной кожицей на лице, сидит за столом с таким выражением, будто ее заставили насильно сидеть; она ничего не ест и делает вид, что больна. По лицу у нее, как у тещи, разлита озабоченность. Еще бы! У нее на руках дети, кухня, белье мужа, гости, моль в шубах, прием гостей, игра на пианино! Как много обязанностей и как мало работы! Надя и ее мать не делают решительно ничего. Если от скуки польют цветы или побранятся с кухаркой, то потом два дня стонут от утомления и говорят о каторге. Брат жены, Вася, тихо жует и угрюмо молчит, так как получил сегодня по латинскому языку единицу. Малый тихий, услужливый, признательный, но изнашивает такую массу сапог, брюк и книг, что просто беда. Детишки, конечно, капризничают. Требуют уксусу и перцу, жалуются друг на друга, то и дело роняют ложки. Даже при воспоминании голова кружится! Жена и теща зорко блюдут хороший тон. Храни бог положить локоть на стол, взять нож во весь кулак, или есть с ножа, или, подавая кушанье, подойти справа, а не слева. Все кушанья, даже ветчина с горошком, пахнут пудрой и монпансье. Всё невкусно, приторно, мизерно. Нет и тени добрых щей и каши, которые я ел, когда был холостяком. Теща и жена всё время говорят по-французски, но когда речь заходит обо мне, то теща начинает говорить по-русски, ибо такой бесчувственный, бессердечный, бесстыдный, грубый человек, как я, недостоин, чтобы о нем говорили на нежном французском языке. „Бедный Мишель, вероятно, проголодался, — говорит жена. — Выпил утром стакан чаю без хлеба, так и побежал в суд. “ — „Не беспокойся, матушка! — злорадствует теща. — Такой не проголодается! Небось, уж пять раз в буфет бегал. Устроили себе в суде буфет и каждые пять минут просят у председателя, нельзя ли перерыв сделать“. После обеда теща и жена толкуют о сокращении расходов. Считают, записывают и находят в конце концов, что расходы безобразно велики. Приглашается кухарка, начинают считать с ней вместе, попрекают ее, поднимается брань из-за пятака. Слезы, ядовитые слова. Потом уборка комнат, перестановка мебели — и всё от нечего делать».

— Коллежский асессор Черепков показал, — жужжит секретарь, — что хотя ему и была прислана квитанция № 811, но, тем не менее, следуемые ему 46 р. 2 к. он не получал, о чем и заявил тогда же.

«Как подумаешь, да рассудишь, да взвесишь все обстоятельства, — продолжает думать защитник, — и, право, махнешь на всё рукой и всё пошлешь к чёрту. Как истомишься, ошалеешь, угоришь за весь день в этом чаду скуки и пошлости, то поневоле захочешь дать своей душе хоть одну светлую минуту отдыха. Заберешься к Наташе или, когда, деньги есть, к цыганам — и всё забудешь. честное слово, всё забудешь! Чёрт его знает где, далеко за городом, в отдельном кабинете, развалишься на софе, азиаты поют, скачут, галдят, и чувствуешь, как всю душу твою переворачивает голос этой обаятельной, этой страшной, бешеной цыганки Глаши. Глаша! Милая, славная, чудесная Глаша! Что за зубы, глаза. спина!»

А секретарь жужжит, жужжит, жужжит. В глазах защитника начинает всё сливаться и прыгать. Судьи и присяжные уходят в самих себя, публика рябит, потолок то опускается, то поднимается. Мысли тоже прыгают и наконец обрываются. Надя, теща, длинный нос судебного пристава, подсудимый, Глаша — всё это прыгает, вертится и уходит далеко, далеко, далеко.

«Хорошо. — тихо шепчет защитник, засыпая. — Хорошо. Лежишь на софе, а кругом уютно. тепло. Глаша поет. »

— Господин защитник! — раздается резкий оклик. «Хорошо. тепло. Нет ни тещи, ни кормилицы. ни супа, от которого пахнет пудрой. Глаша добрая, хорошая. »

— Господин защитник! — раздается тот же резкий голос.

Защитник вздрагивает и открывает глаза. Прямо, в упор, на него глядят черные глаза цыганки Глаши, улыбаются сочные губы, сияет смуглое, красивое лицо. Ошеломленный, еще не совеем проснувшийся, полагая, что это сон или привидение, он медленно поднимается и, разинув рот, смотрит на цыганку.

— Господин защитник, не желаете ли спросить что-нибудь у свидетельницы? — спрашивает председатель.

— Ах. да! Это свидетельница. Нет, не. не желаю. Ничего не имею.

Защитник встряхивает головой и окончательно просыпается. Теперь ему понятно, что это в самом деле стоит цыганка Глаша, что она вызвана сюда в качестве свидетельницы.

— Впрочем, виноват, я имею кое-что спросить, — говорит он громко. — Свидетельница, — обращается он к Глаше, — вы служите в цыганском хоре Кузьмичова, скажите, как часто в вашем ресторане кутил обвиняемый? Так-с. А не помните ли, сам ли он за себя платил всякий раз, или же случалось, что и другие платили за него? Благодарю вас. достаточно.

Он выпивает два стакана воды, и сонная одурь проходит совсем.

Примечания

↑ i) Впервые напечатан в «Петербургская газета», 1885, № 289, 21 октября, стр. 3, отдел «Летучие заметки», с подзаголовком: (Сценка). Подпись: А. Чехонте.

Источник: Полное собрание сочинений и писем в 30 томах (М.: Наука, 1974—1983).

В зале окружного суда идет заседание. На скамье подсудимых господин средних лет, с испитым лицом, обвиняемый в растрате и подлогах. Тощий, узкогрудый секретарь читает тихим тенорком обвинительный акт. Он не признает ни точек, ни запятых, и его монотонное чтение похоже на жужжание пчел или журчанье ручейка. Под такое чтение хорошо мечтать, вспоминать, спать… Судьи, присяжные и публика нахохлились от скуки… Тишина. Изредка только донесутся чьи-нибудь мерные шаги из судейского коридора или осторожно кашлянет в кулак зевающий присяжный…

Защитник подпер свою кудрявую голову кулаком и тихо дремлет. Под влиянием жужжания секретаря мысли его потеряли всякий порядок и бродят.

«Какой, однако, длинный нос у этого судебного пристава, — думает он, моргая отяжелевшими веками. — Нужно же было природе так изгадить умное лицо! Если бы у людей были носы подлиннее, этак сажени две-три, то, пожалуй, было бы тесно жить и пришлось бы делать дома попросторнее…»

Защитник встряхивает головой, как лошадь, которую укусила муха, и продолжает думать:

«Что-то теперь у меня дома делается? В эту пору обыкновенно все бывают дома: и жена, и теща, и дети… Детишки Колька и Зинка, наверное, теперь в моем кабинете… Колька стоит на кресле, уперся грудью о край стола и рисует что-нибудь на моих бумагах. Нарисовал уже лошадь с острой мордой и с точкой вместо глаза, человека с протянутой рукой, кривой домик; а Зина стоит тут же, около стола, вытягивает шею и старается увидеть, что нарисовал ее брат… „Нарисуй папу!“ — просит она. Колька принимается за меня. Человечек у него уже есть, остается только пририсовать черную бороду — и папа готов. Потом Колька начинает искать в Своде законов картинок, а Зина хозяйничает на столе. Попалась на глаза сонетка — звонят; видят чернильницу — нужно палец обмакнуть; если ящик в столе не заперт, то это значит, что нужно порыться в нем. В конце концов обоих осеняет мысль, что оба они индейцы и что под моим столом они могут отлично прятаться от врагов. Оба лезут под стол, кричат, визжат и возятся там до тех пор, пока со стола не падает лампа или вазочка… Ох! А в гостиной теперь, наверное, солидно прогуливается мамка с третьим произведением… Произведение ревет, ревет… без конца ревет!»

— По текущим счетам Копелова, — жужжит секретарь, — Ачкасова, Зимаковского и Чикиной проценты выданы не были, сумма же 1 425 рублей 41 копейка была приписана к остатку 1883 года…

«А может быть, у нас уже обедают! — плывут мысли у защитника. — За столом сидят теща, жена Надя, брат жены Вася, дети… У тещи по обыкновению на лице тупая озабоченность и выражение достоинства. Надя, худая, уже блекнущая, но всё еще с идеально белой, прозрачной кожицей на лице, сидит за столом с таким выражением, будто ее заставили насильно сидеть; она ничего не ест и делает вид, что больна. По лицу у нее, как у тещи, разлита озабоченность. Еще бы! У нее на руках дети, кухня, белье мужа, гости, моль в шубах, прием гостей, игра на пианино! Как много обязанностей и как мало работы! Надя и ее мать не делают решительно ничего. Если от скуки польют цветы или побранятся с кухаркой, то потом два дня стонут от утомления и говорят о каторге… Брат жены, Вася, тихо жует и угрюмо молчит, так как получил сегодня по латинскому языку единицу. Малый тихий, услужливый, признательный, но изнашивает такую массу сапог, брюк и книг, что просто беда… Детишки, конечно, капризничают. Требуют уксусу и перцу, жалуются друг на друга, то и дело роняют ложки. Даже при воспоминании голова кружится! Жена и теща зорко блюдут хороший тон… Храни бог положить локоть на стол, взять нож во весь кулак, или есть с ножа, или, подавая кушанье, подойти справа, а не слева. Все кушанья, даже ветчина с горошком, пахнут пудрой и монпансье. Всё невкусно, приторно, мизерно… Нет и тени добрых щей и каши, которые я ел, когда был холостяком. Теща и жена всё время говорят по-французски, но когда речь заходит обо мне, то теща начинает говорить по-русски, ибо такой бесчувственный, бессердечный, бесстыдный, грубый человек, как я, недостоин, чтобы о нем говорили на нежном французском языке… „Бедный Мишель, вероятно, проголодался, — говорит жена. — Выпил утром стакан чаю без хлеба, так и побежал в суд…“ — „Не беспокойся, матушка! — злорадствует теща. — Такой не проголодается! Небось, уж пять раз в буфет бегал. Устроили себе в суде буфет и каждые пять минут просят у председателя, нельзя ли перерыв сделать“. После обеда теща и жена толкуют о сокращении расходов… Считают, записывают и находят в конце концов, что расходы безобразно велики. Приглашается кухарка, начинают считать с ней вместе, попрекают ее, поднимается брань из-за пятака… Слезы, ядовитые слова… Потом уборка комнат, перестановка мебели — и всё от нечего делать».

— Коллежский асессор Черепков показал, — жужжит секретарь, — что хотя ему и была прислана квитанция № 811, но, тем не менее, следуемые ему 46 р. 2 к. он не получал, о чем и заявил тогда же…

«Как подумаешь, да рассудишь, да взвесишь все обстоятельства, — продолжает думать защитник, — и, право, махнешь на всё рукой и всё пошлешь к чёрту… Как истомишься, ошалеешь, угоришь за весь день в этом чаду скуки и пошлости, то поневоле захочешь дать своей душе хоть одну светлую минуту отдыха. Заберешься к Наташе или, когда, деньги есть, к цыганам — и всё забудешь… честное слово, всё забудешь! Чёрт его знает где, далеко за городом, в отдельном кабинете, развалишься на софе, азиаты поют, скачут, галдят, и чувствуешь, как всю душу твою переворачивает голос этой обаятельной, этой страшной, бешеной цыганки Глаши… Глаша! Милая, славная, чудесная Глаша! Что за зубы, глаза… спина!»

А секретарь жужжит, жужжит, жужжит… В глазах защитника начинает всё сливаться и прыгать. Судьи и присяжные уходят в самих себя, публика рябит, потолок то опускается, то поднимается… Мысли тоже прыгают и наконец обрываются… Надя, теща, длинный нос судебного пристава, подсудимый, Глаша — всё это прыгает, вертится и уходит далеко, далеко, далеко…

«Хорошо… — тихо шепчет защитник, засыпая. — Хорошо… Лежишь на софе, а кругом уютно… тепло… Глаша поет…»

— Господин защитник! — раздается резкий оклик. «Хорошо… тепло… Нет ни тещи, ни кормилицы… ни супа, от которого пахнет пудрой… Глаша добрая, хорошая…»

— Господин защитник! — раздается тот же резкий голос.

Защитник вздрагивает и открывает глаза. Прямо, в упор, на него глядят черные глаза цыганки Глаши, улыбаются сочные губы, сияет смуглое, красивое лицо. Ошеломленный, еще не совеем проснувшийся, полагая, что это сон или привидение, он медленно поднимается и, разинув рот, смотрит на цыганку.

— Господин защитник, не желаете ли спросить что-нибудь у свидетельницы? — спрашивает председатель.

— Ах… да! Это свидетельница… Нет, не… не желаю. Ничего не имею.

Защитник встряхивает головой и окончательно просыпается. Теперь ему понятно, что это в самом деле стоит цыганка Глаша, что она вызвана сюда в качестве свидетельницы.

— Впрочем, виноват, я имею кое-что спросить, — говорит он громко. — Свидетельница, — обращается он к Глаше, — вы служите в цыганском хоре Кузьмичова, скажите, как часто в вашем ресторане кутил обвиняемый? Так-с… А не помните ли, сам ли он за себя платил всякий раз, или же случалось, что и другие платили за него? Благодарю вас… достаточно.

Он выпивает два стакана воды, и сонная одурь проходит совсем…

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.

Антон Павлович Чехов

Полное собрание сочинений в тридцати томах

Том 4. Рассказы, юморески 1885-1886

Том 4. Рассказы, юморески 1885-1886 - i_001.jpg

А. П. Чехов. Москва, 1885 г.

Фортепианный настройщик Муркин, бритый человек с желтым лицом, табачным носом и с ватой в ушах, вышел из своего номера в коридор и дребезжащим голосом прокричал:

И, глядя на его испуганное лицо, можно было подумать, что на него свалилась штукатурка или что он только что у себя в номере увидел привидение.

— Помилуй, Семен! — закричал он, увидев бегущего к нему коридорного. — Что же это такое? Я человек ревматический, болезненный, а ты заставляешь меня выходить босиком! Отчего ты до сих пор не даешь мне сапог? Где они?

Семен вошел в номер Муркина, поглядел на то место, где он имел обыкновение ставить вычищенные сапоги, и почесал затылок: сапог не было.

— Где ж им быть, проклятым? — проговорил Семен. — Вечером, кажись, чистил и тут поставил… Гм. Вчерась, признаться, выпивши был… Должно полагать, в другой номер поставил. Именно так и есть, Афанасий Егорыч, в другой номер! Сапог-то много, а чёрт их в пьяном виде разберет, ежели себя не помнишь… Должно, к барыне поставил, что рядом живет… к актрисе…

— Изволь я теперь из-за тебя идти к барыне, беспокоить! Изволь вот из-за пустяка будить честную женщину!

Вздыхая и кашляя, Муркин подошел к двери соседнего номера и осторожно постучал.

— Кто там? — послышался через минуту женский голос.

— Это я-с! — начал жалобным голосом Муркин, становясь в позу кавалера, говорящего с великосветской дамой. — Извините за беспокойство, сударыня, но я человек болезненный, ревматический… Мне, сударыня, доктора велели ноги в тепле держать, тем более, что мне сейчас нужно идти настраивать рояль к генеральше Шевелицыной. Не могу же я к ней босиком идти.

— Да вам что нужно? Какой рояль?

— Не рояль, сударыня, а в отношении сапог! Невежда Семен почистил мои сапоги и по ошибке поставил в ваш номер. Будьте, сударыня, столь достолюбезны, дайте мне мои сапоги!

Послышалось шуршанье, прыжок с кровати и шлепанье туфель, после чего дверь слегка отворилась и пухлая женская ручка бросила к ногам Муркина пару сапог. Настройщик поблагодарил и отправился к себе в номер.

— Странно… — пробормотал он, надевая сапог. — Словно как будто это не правый сапог. Да тут два левых сапога! Оба левые! Послушай, Семен, да это не мои сапоги! Мои сапоги с красными ушками и без латок, а это какие-то порванные, без ушек!

Семен поднял сапоги, перевернул их несколько раз перед своими глазами и нахмурился.

— Это сапоги Павла Александрыча… — проворчал он, глядя искоса.

Он был кос на левый глаз.

— Какого Павла Александрыча?

— Актера… каждый вторник сюда ходит… Стало быть, это он вместо своих ваши надел… Я к ней в номер поставил, значит, обе пары: его и ваши. Комиссия!

— Так поди и перемени!

— Здравствуйте! — усмехнулся Семен. — Поди и перемени… А где ж мне взять его теперь? Уж час времени, как ушел… Поди, ищи ветра в поле!

— Где же он живет?

— А кто ж его знает! Приходит сюда каждый вторник, а где живет — нам неизвестно. Придет, переночует, и жди до другого вторника…

— Вот видишь, свинья, что ты наделал! Ну, что мне теперь делать! Мне к генеральше Шевелицыной пора, анафема ты этакая! У меня ноги озябли!

— Переменить сапоги недолго. Наденьте эти сапоги, походите в них до вечера, а вечером в театр… Актера Блистанова там спросите… Ежели в театр не хотите, то придется до того вторника ждать. Только по вторникам сюда и ходит….

— Но почему же тут два левых сапога? — спросил настройщик, брезгливо берясь за сапоги.

— Какие бог послал, такие и носит. По бедности… Где актеру взять. «Да и сапоги же, говорю, у вас, Павел Александрыч! Чистая срамота!» А он и говорит: «Умолкни, говорит, и бледней! В этих самых сапогах, говорит, я графов и князей играл!» Чудной народ! Одно слово, артист. Будь я губернатор или какой начальник, забрал бы всех этих актеров — и в острог.

Бесконечно кряхтя и морщась, Муркин натянул на свои ноги два левых сапога и, прихрамывая, отправился к генеральше Шевелицыной. Целый день ходил он по городу, настраивал фортепиано, и целый день ему казалось, что весь мир глядит на его ноги и видит на них сапоги с латками и с покривившимися каблуками! Кроме нравственных мук, ему пришлось еще испытать и физические: он натер себе мозоль.

Вечером он был в театре. Давали «Синюю Бороду» * . Только перед последним действием, и то благодаря протекции знакомого флейтиста, его пустили за кулисы. Войдя в мужскую уборную, он застал в ней весь мужской персонал. Одни переодевались, другие мазались, третьи курили. Синяя Борода стоял с королем Бобешем и показывал ему револьвер.

— Купи! — говорил Синяя Борода. — Сам купил в Курске по случаю за восемь, ну, а тебе отдам за шесть… Замечательный бой!

— Поосторожней… Заряжен ведь!

— Могу ли я видеть господина Блистанова? — спросил вошедший настройщик.

— Я самый! — повернулся к нему Синяя Борода. — Что вам угодно?

— Извините, сударь, за беспокойство, — начал настройщик умоляющим голосом, — но, верьте… я человек болезненный, ревматический. Мне доктора приказали ноги в тепле держать…

— Да вам, собственно говоря, что угодно?

— Видите ли-с… — продолжал настройщик, обращаясь к Синей Бороде. — Того-с… эту ночь вы изволили быть в меблированных комнатах купца Бухтеева… в 64 номере…

— Ну, что врать-то! — усмехнулся король Бобеш. — В 64 номере моя жена живет!

— Жена-с? Очень приятно-с… — Муркин улыбнулся. — Оне-то, ваша супруга, собственно мне и выдали ихние сапоги… Когда они, — настройщик указал на Блистанова, — от них ушли-с, я хватился своих сапог… кричу, знаете ли, коридорного, а коридорный и говорит: «Да я, сударь, ваши сапоги в соседний номер поставил!» Он по ошибке, будучи в состоянии опьянения, поставил в 64 номер мои сапоги и ваши-с, — повернулся Муркин к Блистанову, — а вы, уходя вот от ихней супруги, надели мои-с…

— Да вы что же это? — проговорил Блистанов и нахмурился. — Сплетничать сюда пришли, что ли?

— Нисколько-с! Храни меня бог-с! Вы меня не поняли-с… Я ведь насчет чего? Насчет сапог! Вы ведь изволили ночевать в 64 номере?

— А вы меня там видели?

— Нет-с, не видел-с, — ответил Муркин в сильном смущении, садясь и быстро снимая сапоги. — Я не видел-с, но мне ваши сапоги вот ихняя супруга выбросила… Это вместо моих-с.

— Так какое же вы имеете право, милостивый государь, утверждать подобные вещи? Не говорю уж о себе, но вы оскорбляете женщину, да еще в присутствии ее мужа!

За кулисами поднялся страшный шум. Король Бобеш, оскорбленный муж, вдруг побагровел и изо всей силы ударил кулаком по столу, так что в уборной по соседству с двумя актрисами сделалось дурно.

— И ты веришь? — кричал ему Синяя Борода. — Ты веришь этому негодяю? О-о! Хочешь, я убью его, как собаку? Хочешь? Я из него бифштекс сделаю! Я его размозжу!

И все, гулявшие в этот вечер в городском саду около летнего театра, рассказывают теперь, что они видели, как перед четвертым актом от театра по главной аллее промчался босой человек с желтым лицом и с глазами, полными ужаса. За ним гнался человек в костюме Синей Бороды и с револьвером в руке. Что случилось далее — никто не видел. Известно только, что Муркин потом, после знакомства с Блистановым, две недели лежал больной и к словам «я человек болезненный, ревматический» стал прибавлять еще «я человек раненый»…

Она, как авторитетно утверждают мои родители и начальники, родилась раньше меня. Правы они или нет, но я знаю только, что я не помню ни одного дня в моей жизни, когда бы я не принадлежал ей и не чувствовал над собой ее власти. Она не покидает меня день и ночь; я тоже не выказываю поползновения удрать от нее, — связь, стало быть, крепкая, прочная… Но не завидуйте, юная читательница. Эта трогательная связь не приносит мне ничего, кроме несчастий. Во-первых, моя «она», не отступая от меня день и ночь, не дает мне заниматься делом. Она мешает мне читать, писать, гулять, наслаждаться природой… Я пишу эти строки, а она толкает меня под локоть и ежесекундно, как древняя Клеопатра не менее древнего Антония, манит меня к ложу. Во-вторых, она разоряет меня, как французская кокотка. За ее привязанность я пожертвовал ей всем: карьерой, славой, комфортом… По ее милости я хожу раздет, живу в дешевом номере, питаюсь ерундой, пишу бледными чернилами. Всё, всё пожирает она, ненасытная! Я ненавижу ее, презираю… Давно бы пора развестись с ней, но не развелся я до сих пор не потому, что московские адвокаты берут за развод четыре тысячи… Детей у нас пока нет… Хотите знать ее имя? Извольте… Оно поэтично и напоминает Лилю, Лелю, Нелли…

В зале окружного суда идет заседание. На скамье подсудимых господин средних лет, с испитым лицом, обвиняемый в растрате и подлогах. Тощий, узкогрудый секретарь читает тихим тенорком обвинительный акт. Он не признает ни точек, ни запятых, и его монотонное чтение похоже на жужжание пчел или журчанье ручейка. Под такое чтение хорошо мечтать, вспоминать, спать… Судьи, присяжные и публика нахохлились от скуки… Тишина. Изредка только донесутся чьи-нибудь мерные шаги из судейского коридора или осторожно кашлянет в кулак зевающий присяжный…

Защитник подпер свою кудрявую голову кулаком и тихо дремлет. Под влиянием жужжания секретаря мысли его потеряли всякий порядок и бродят.

«Какой, однако, длинный нос у этого судебного пристава, — думает он, моргая отяжелевшими веками. — Нужно же было природе так изгадить умное лицо! Если бы у людей были носы подлиннее, этак сажени две-три, то, пожалуй, было бы тесно жить и пришлось бы делать дома попросторнее…»

Защитник встряхивает головой, как лошадь, которую укусила муха, и продолжает думать:

«Что-то теперь у меня дома делается? В эту пору обыкновенно все бывают дома: и жена, и теща, и дети… Детишки Колька и Зинка, наверное, теперь в моем кабинете… Колька стоит на кресле, уперся грудью о край стола и рисует что-нибудь на моих бумагах. Нарисовал уже лошадь с острой мордой и с точкой вместо глаза, человека с протянутой рукой, кривой домик; а Зина стоит тут же, около стола, вытягивает шею и старается увидеть, что нарисовал ее брат… „Нарисуй папу!“ — просит она. Колька принимается за меня. Человечек у него уже есть, остается только пририсовать черную бороду — и папа готов. Потом Колька начинает искать в Своде законов картинок, а Зина хозяйничает на столе. Попалась на глаза сонетка — звонят; видят чернильницу — нужно палец обмакнуть; если ящик в столе не заперт, то это значит, что нужно порыться в нем. В конце концов обоих осеняет мысль, что оба они индейцы и что под моим столом они могут отлично прятаться от врагов. Оба лезут под стол, кричат, визжат и возятся там до тех пор, пока со стола не падает лампа или вазочка… Ох! А в гостиной теперь, наверное, солидно прогуливается мамка с третьим произведением… Произведение ревет, ревет… без конца ревет!»

— По текущим счетам Копелова, — жужжит секретарь, — Ачкасова, Зимаковского и Чикиной проценты выданы не были, сумма же 1 425 рублей 41 копейка была приписана к остатку 1883 года…

«А может быть, у нас уже обедают! — плывут мысли у защитника. — За столом сидят теща, жена Надя, брат жены Вася, дети… У тещи по обыкновению на лице тупая озабоченность и выражение достоинства. Надя, худая, уже блекнущая, но всё еще с идеально белой, прозрачной кожицей на лице, сидит за столом с таким выражением, будто ее заставили насильно сидеть; она ничего не ест и делает вид, что больна. По лицу у нее, как у тещи, разлита озабоченность. Еще бы! У нее на руках дети, кухня, белье мужа, гости, моль в шубах, прием гостей, игра на пианино! Как много обязанностей и как мало работы! Надя и ее мать не делают решительно ничего. Если от скуки польют цветы или побранятся с кухаркой, то потом два дня стонут от утомления и говорят о каторге… Брат жены, Вася, тихо жует и угрюмо молчит, так как получил сегодня по латинскому языку единицу. Малый тихий, услужливый, признательный, но изнашивает такую массу сапог, брюк и книг, что просто беда… Детишки, конечно, капризничают. Требуют уксусу и перцу, жалуются друг на друга, то и дело роняют ложки. Даже при воспоминании голова кружится! Жена и теща зорко блюдут хороший тон… Храни бог положить локоть на стол, взять нож во весь кулак, или есть с ножа, или, подавая кушанье, подойти справа, а не слева. Все кушанья, даже ветчина с горошком, пахнут пудрой и монпансье. Всё невкусно, приторно, мизерно… Нет и тени добрых щей и каши, которые я ел, когда был холостяком. Теща и жена всё время говорят по-французски, но когда речь заходит обо мне, то теща начинает говорить по-русски, ибо такой бесчувственный, бессердечный, бесстыдный, грубый человек, как я, недостоин, чтобы о нем говорили на нежном французском языке… „Бедный Мишель, вероятно, проголодался, — говорит жена. — Выпил утром стакан чаю без хлеба, так и побежал в суд…“ — „Не беспокойся, матушка! — злорадствует теща. — Такой не проголодается! Небось, уж пять раз в буфет бегал. Устроили себе в суде буфет и каждые пять минут просят у председателя, нельзя ли перерыв сделать“. После обеда теща и жена толкуют о сокращении расходов… Считают, записывают и находят в конце концов, что расходы безобразно велики. Приглашается кухарка, начинают считать с ней вместе, попрекают ее, поднимается брань из-за пятака… Слезы, ядовитые слова… Потом уборка комнат, перестановка мебели — и всё от нечего делать».

— Коллежский асессор Черепков показал, — жужжит секретарь, — что хотя ему и была прислана квитанция № 811, но, тем не менее, следуемые ему 46 р. 2 к. он не получал, о чем и заявил тогда же…

«Как подумаешь, да рассудишь, да взвесишь все обстоятельства, — продолжает думать защитник, — и, право, махнешь на всё рукой и всё пошлешь к чёрту… Как истомишься, ошалеешь, угоришь за весь день в этом чаду скуки и пошлости, то поневоле захочешь дать своей душе хоть одну светлую минуту отдыха. Заберешься к Наташе или, когда, деньги есть, к цыганам — и всё забудешь… честное слово, всё забудешь! Чёрт его знает где, далеко за городом, в отдельном кабинете, развалишься на софе, азиаты поют, скачут, галдят, и чувствуешь, как всю душу твою переворачивает голос этой обаятельной, этой страшной, бешеной цыганки Глаши… Глаша! Милая, славная, чудесная Глаша! Что за зубы, глаза… спина!»

А секретарь жужжит, жужжит, жужжит… В глазах защитника начинает всё сливаться и прыгать. Судьи и присяжные уходят в самих себя, публика рябит, потолок то опускается, то поднимается… Мысли тоже прыгают и наконец обрываются… Надя, теща, длинный нос судебного пристава, подсудимый, Глаша — всё это прыгает, вертится и уходит далеко, далеко, далеко…

«Хорошо… — тихо шепчет защитник, засыпая. — Хорошо… Лежишь на софе, а кругом уютно… тепло… Глаша поет…»

— Господин защитник! — раздается резкий оклик. «Хорошо… тепло… Нет ни тещи, ни кормилицы… ни супа, от которого пахнет пудрой… Глаша добрая, хорошая…»

— Господин защитник! — раздается тот же резкий голос.

Защитник вздрагивает и открывает глаза. Прямо, в упор, на него глядят черные глаза цыганки Глаши, улыбаются сочные губы, сияет смуглое, красивое лицо. Ошеломленный, еще не совеем проснувшийся, полагая, что это сон или привидение, он медленно поднимается и, разинув рот, смотрит на цыганку.

— Господин защитник, не желаете ли спросить что-нибудь у свидетельницы? — спрашивает председатель.

— Ах… да! Это свидетельница… Нет, не… не желаю. Ничего не имею.

Защитник встряхивает головой и окончательно просыпается. Теперь ему понятно, что это в самом деле стоит цыганка Глаша, что она вызвана сюда в качестве свидетельницы.

— Впрочем, виноват, я имею кое-что спросить, — говорит он громко. — Свидетельница, — обращается он к Глаше, — вы служите в цыганском хоре Кузьмичова, скажите, как часто в вашем ресторане кутил обвиняемый? Так-с… А не помните ли, сам ли он за себя платил всякий раз, или же случалось, что и другие платили за него? Благодарю вас… достаточно.

СОЧИНЕНІЯ А. П. ЧЕХОВА ВЪ ЧЕТЫРНАДЦАТИ ТОМАХЪ.
Томъ 1-й. (Берлинъ: Издательство «Слово», 1921).

В ъ залѣ окружнаго суда идетъ засѣданіе. На скамьѣ подсудимыхъ господинъ среднихъ лѣтъ съ испитымъ лицомъ, обвиняемый въ растратѣ и подлогахъ. Тощій, узко-грудый секретарь читаетъ тихимъ теноркомъ обвинительный актъ. Онъ не признаётъ ни точекъ, ни запятыхъ, и его монотонное чтеніе похоже на жужжаніе пчелъ или журчанье ручейка. Подъ такое чтеніе хорошо мечтать, вспоминать, спать. Судьи, присяжные и публика нахохлились отъ скуки. Тишина. Нерѣдка только донесутся чьи-нибудь мѣрные шаги изъ судейскаго корридора, или осторожно кашлянетъ въ кулакъ зѣвающій присяжный.

З ащитникъ подперъ свою кудрявую голову кулакомъ и тихо дремлетъ. Подъ вліяніемъ жужжанія секретаря, мысли его потеряли всякій порядокъ и бродятъ.

« К акой, однако, длинный носъ у этого судебнаго пристава, — думаетъ онъ, моргая отяжелѣвшими вѣками. — Нужно же было природѣ такъ изгадить умное лицо! Если бы у людей были носы подлиннѣе, этакъ сажени двѣ-три, то, пожалуй, /с. 119/ было бы тѣсно жить и пришлось бы дѣлать домá попросторнѣе. »

З ащитникъ встряхиваетъ головой, какъ лошадь, которую укусила муха, и продолжаетъ думать:

« Ч то-то теперь у меня дома дѣлается? Въ эту пору обыкновенно всѣ бываютъ дома: и жена, и теща, и дѣти. Дѣтишки Колька и Зинка, навѣрное, теперь въ моемъ кабинетѣ. Колька стоитъ на креслѣ, уперся грудью о край стола и рисуетъ что-нибудь на моихъ бумагахъ. Нарисовалъ уже лошадь съ острой мордой и съ точкой вмѣсто глаза, человѣка съ протянутой рукой, кривой домикъ; а Зина стоитъ тутъ же, около стола, вытягиваетъ шею и старается увидѣть, что нарисовалъ ея братъ.

— Н арисуй папу! — проситъ она.

К олька принимается за меня. Человѣчекъ у него уже есть, остается только пририсовать черную бороду — и папа готовъ. Потомъ Колька начинаетъ искать въ Сводѣ Законовъ картинокъ, а Зина хозяйничаетъ на столѣ. Попалась на глаза сонетка — звонятъ; видятъ чернильницу — нужно палецъ обмокнуть; если ящикъ въ столѣ не запертъ, то это значитъ, что нужно порыться въ немъ. Въ концѣ концовъ обоихъ осѣняетъ мысль, что оба они индѣйцы и что подъ моимъ столомъ они могутъ отлично прятаться отъ враговъ. Оба лѣзутъ подъ столъ, кричатъ, визжатъ и возятся тамъ до тѣхъ поръ, пока со стола не падаетъ лампа или вазочка. Охъ! А въ гостиной теперь навѣрное солидно прогуливается мамка съ третьимъ произве /с. 120/ деніемъ. Произведеніе реветъ, реветъ. безъ конца реветъ!»

— « П о текущимъ счетамъ Копелова, — жужжитъ секретарь: — Ачкасова, Зимаковскаго и Чикиной проценты выданы не были, сумма же 1.425 рублей 41 копѣйка была приписана къ остатку 1883 года. »

« А можетъ-быть, у насъ уже обѣдаютъ! — плывутъ мысли у защитника. — За столомъ сидятъ теща, жена Надя, братъ жены Вася, дѣти. У тещи по обыкновенію на лицѣ тупая озабоченность и выраженіе достоинства. Надя, худая, уже блекнущая, но все еще съ идеально-бѣлой, прозрачной кожицей, на лицѣ, сидитъ за столомъ съ такимъ выраженіемъ, будто ее заставили насильно сидѣть; она ничего не ѣстъ и дѣлаетъ видъ, что больна. По лицу у нея, какъ у тещи, разлита озабоченность. Еще бы! У нея на рукахъ дѣти, кухня, бѣлье мужа, гости, моль въ шубахъ, пріемъ гостей, игра на піанино! Какъ много обязанностей и какъ мало работы! Надя и ея мать не дѣлаютъ рѣшительно ничего. Если отъ скуки польютъ цвѣты или побранятся съ кухаркой, то потомъ два дня стонутъ отъ утомленія и говорятъ о каторгѣ. Братъ жены, Вася, тихо жуетъ и угрюмо молчитъ, такъ какъ получилъ сегодня по латинскому языку единицу. Малый тихій, услужливый, признательный, но изнашиваетъ такую массу сапогъ, брюкъ и книгъ, что просто бѣда. Дѣтишки, конечно, капризничаютъ. Требуютъ уксусу и перцу, жалуются другъ на друга, то и дѣло роняютъ ложки. /с. 121/ Даже при воспоминаніи голова кружится! Жена и теща зорко блюдутъ хорошій тонъ. Храни Богъ положить локоть на столъ, взять ножъ во весь кулакъ, или ѣсть съ ножа, или, подавая кушанье, подойти справа, а не слѣва. Всѣ кушанья, даже ветчина съ горошкомъ, пахнутъ пудрой и монпансье. Все не вкусно, приторно, мизерно. Нѣтъ и тѣни добрыхъ щей и каши, которыя я ѣлъ, когда былъ холостякомъ. Теща и жена все время говорятъ по-французски, но когда рѣчь заходитъ обо мнѣ, то теща начинаетъ говорить по-русски, ибо такой безчувственный, безсердечный, безстыдный, грубый человѣкъ, какъ я, недостоинъ, чтобы о немъ говорили на нѣжномъ французскомъ языкѣ.

— Б ѣдный Мишель, вѣроятно, проголодался, — говоритъ жена. — Выпилъ утромъ стаканъ чаю безъ хлѣба, такъ и побѣжалъ въ судъ.

— Н е безпокойся, матушка! — злорадствуетъ теща. — Такой не проголодается! Небось, ужъ пять разъ въ буфетъ бѣгалъ. Устроили себѣ въ судѣ буфетъ и каждыя пять минутъ просятъ у предсѣдателя, нельзя ли перерывъ сдѣлать.

П ослѣ обѣда теща и жена толкуютъ о сокращеніи расходовъ. Считаютъ, записываютъ и находятъ въ концѣ концовъ, что расходы безобразно велики. Приглашается кухарка, начинаютъ считать съ ней вмѣстѣ, попрекаютъ ее, поднимается брань изъ-за пятака. Слезы, ядовитыя слова. Потомъ уборка комнатъ, перестановка мебели — и все отъ нечего дѣлать».

/с. 122/ — « К оллежскій асессоръ Черепковъ показалъ, — жужжитъ секретарь, — что хотя ему и была прислана квитанція № 811, но, тѣмъ не менѣе, слѣдуемые ему 46 р. 2 к. онъ не получалъ, о чемъ и заявилъ тогда же. »

« К акъ подумаешь, да разсудишь, да взвѣсишь всѣ обстоятельства, — продолжаетъ думать защитникъ, — и, право, махнешь на все рукой и все пошлешь къ чорту. Какъ истомишься, ошалѣешь, угоришь за весь день въ этомъ чаду скуки и пошлости, то поневолѣ захочешь дать своей душѣ хоть одну свѣтлую минуту отдыха. Заберешься къ Наташѣ или, когда деньги есть, къ цыганамъ — и все забудешь. честное слово, все забудешь! Чортъ его знаетъ гдѣ, далеко за городомъ, въ отдѣльномъ кабинетѣ, развалишься на софѣ, азіаты поютъ, скачутъ, галдятъ, и чувствуешь, какъ всю душу твою переворачиваетъ голосъ этой обаятельной, этой страшной, бѣшеной цыганки Глаши. Глаша! Милая, славная, чудесная Глаша! Что за зубы, глаза. спина!»

А секретарь жужжитъ, жужжитъ, жужжитъ. Въ глазахъ защитника начинаетъ все сливаться и прыгать. Судьи и присяжные уходятъ въ самихъ себя, публика рябитъ, потолокъ то опускается, то поднимается. Мысли тоже прыгаютъ и, наконецъ, обрываются. Надя, теща, длинный носъ судебнаго пристава, подсудимый, Глаша — все это прыгаетъ, вертится и уходитъ далеко, далеко, далеко.

/с. 123/ — Х орошо. — тихо шепчетъ защитникъ, засыпая. — Хорошо. Лежишь на софѣ, а кругомъ уютно. тепло. Глаша поетъ.

— Г осподинъ защитникъ! — раздается рѣзкій окликъ.

« Х орошо. тепло. Нѣтъ ни тещи, ни кормилицы. ни супа, отъ котораго пахнетъ пудрой. Глаша добрая, хорошая. »

— Г осподинъ защитникъ! — раздается тотъ же рѣзкій голосъ.

З ащитникъ вздрагиваетъ и открываетъ глаза. Прямо, въ упоръ на него, глядятъ черные глаза цыганки Глаши, улыбаются сочныя губы, сіяетъ смуглое, красивое лицо. Ошеломленный, еще не совсѣмъ проснувшійся, полагая, что это сонъ или привидѣніе, онъ медленно поднимается и, разинувъ ротъ, смотритъ на цыганку.

— Г осподинъ защитникъ, не желаете ли спросить что-нибудь у свидѣтельницы? — спрашиваетъ предсѣдатель.

— А хъ. да! Это свидѣтельница. Нѣтъ, не. не желаю. Ничего не имѣю.

З ащитникъ встряхиваетъ головой и окончательно просыпается. Теперь ему понятно, что это въ самомъ дѣлѣ стоитъ цыганка Глаша, что она вызвана сюда въ качествѣ свидѣтельницы.

— В прочемъ, виноватъ, я имѣю кое-что спросить, — говоритъ онъ громко. — Свидѣтельница, — обращается онъ къ Глашѣ: — вы служите въ цыганскомъ хорѣ Кузьмичова, скажите, какъ часто въ вашемъ ресторанѣ кутилъ обвиняемый? /с. 124/ Такъ-съ. А не помните ли, самъ ли онъ за себя платилъ всякій разъ, или же случалось, что и другіе платили за него? Благодарю васъ. достаточно.

О нъ выпиваетъ два стакана воды, и сонная одурь проходитъ совсѣмъ.

Автор статьи

Куприянов Денис Юрьевич

Куприянов Денис Юрьевич

Юрист частного права

Страница автора

Читайте также: